— Чего же конкретного? В субботу часов около пяти приперлись их опера. Пальцы веером… ФБР, блядь! Разговаривали с Самим, Сам-то им пыли напустил, вызвал Кислова: так и так, сыскать мне Зверева… Звонили тебе. Ну, Сам дал нам всем понять: шестерка на тебя тянет… все, конечно, под огромным секретом… какая-то стрелка, погоня. Достать, блядь, Зверева, из-под земли! Вот мы всем отделением тебя второй день и достаем. А фэбээровцы тебя до полуночи ждали. И Сам, и Василич намекнули: надо бы тебя предупредить, а ты пропал… как тут предупредишь?
— Да, пропал… — сказал Сашка. — Что еще, Семен?
— Да что ж? Все, пожалуй… Ты, Саня, как?
— Жив пока.
— М-да… Чем я, Санек, могу тебе помочь? — спросил Галкин и заорал кому-то: — Да убавь ты звук, в конце концов! Видишь — я разговариваю.
— Спасибо, Семен, — сказал Зверев. — Пока ничего не надо. Может быть, потом…
Он попрощался, положил трубку на ворованный аппарат, стиснул кулаки… Ни голос Насти, ни голос мамы не оказали на Сашку такого воздействия, какое произвел скрипучий Сенькин голос. Уже несколько лет работа была самым главным в жизни Александра Зверева. В ежедневной суматохе он об этом просто не думал… А если думал, то как-то отстранение, мельком, с изрядной долей иронии (Как служба, опер? — А-а… дурдом!) и профессионального цинизма.
Сенькин голос, прозвучавший с сочувствием — а у еврея Галкина какое, к черту, сочувствие? Одно ерничество и зубоскальство… — Сенькин голос сказал: Все, Саня! С ментурой пора прощаться. Обратной дороги нет.
Косаря не было часа три. Сэкономил, гад, на такси — катался туда-обратно на трамвае, понял Зверев… Косарь вошел, опустил на пол прихожей пакет со звякнувшим стеклом.
— Пивко, — сказал он, — свеженькое… Водочка «Столичная».
Был он уже навеселе — видно, успел приложиться по дороге. Зверев молча курил, прислонившись к косяку. Хозяин снял и повесил на убогую вешалку свою невероятную хламиду, а потом вытащил из внутреннего кармана… письмо к Насте. Сашка узнал этот сложенный вчетверо листок сразу.
— Ты что же? — сказал он. — Не съездил?
— Съездил, Александр Андреич, съездил…
— А почему в ящик не опустил? Косарь посмотрел в лицо Звереву:
— Ваши там крутятся… Густо их, как клопов. Бабенку, говорят, вчерась в том парадном завалили… судью народную.
Сашка враз побелел, а Косарь достал из пакета бутылку водки, ловко сковырнул пробку и протянул Сашке.
— На-ка выпей, Саша, полегчает, — сказал он, а сам буравил внимательными глазками. Зверев автоматически взял бутылку.
— Что ты мелешь, дядя Миша? Как — судью завалили?
— Выпей, Александр Андреич, полегчает… Знаю. Знаю, как тяжело кровь первый раз на душу-то брать. Выпей, Саша.
Машинально Сашка сделал глоток. Водка легко покатилась по пищеводу… Старый вор все также внимательно смотрел на опера. Зверев обтер рот ладонью и протянул бутылку обратно. Косарь смотрел ему в глаза. Внезапно до Зверева дошел смысл сказанного стариком.
— Ты что, дядя Миш? Ты что хочешь сказать?
Старик молчал. Только губы кривились! Зверев опустился прямо на пол. За окном закричала ворона. Солнечные потоки били сквозь грязное стекло, ослепляли… Перезвоните, сказала Настя, вас не слышно… Она была еще жива. …Перезвоните, вас не слышно… И — черные дыры длинных гудков в холодной телефонной будке.
— Как… ее? — сказал Зверев и не услыша своего голоса.
— Я к следаку с вопросами не лез, я не прокурор… А? — Косарь глотнул из бутылки и вдруг сказал, — Худо дело… живая она осталась, Саша. Вот что.
— Настя… жива?
Солнечные потоки ослепляли и что-то снежном мире происходило не так. Неверно! Неправильно… Перезвоните, вас не слышно. ВАС НЕ СЛЫШНО НИ ХРЕНА. ПЕРЕЗВОНИТЕ!
— Настя жива? Она жива?
— В больничке…
— А в какой? Дядя Миша, не томи, говори. Зверев вскочил, навис над Косарем.
— Не знаю… Жильцы у парадного языками треплют. Мало чего натреплют… язык-то без костей. Мелет да мелет. Мало чего натреплют… язык-то без костей. Мелет да мелет.
— О, е-е, — простонал Зверев и ударил кулаком по косяку. Посыпалась вниз облезающая чешуйками краска.
— Тебе теперь, Саня, крепкое алиби нужно, — сказал Косарь. — Выживет — амба. За судью под вышку подведут.
Зверев схватил Косаря за шиворот, рывком поднял.
— Ты что, старый, ополоумел? Думаешь, что порешь?
— А ты на меня не кричи, — ответил старик строго. — Я тебя не сдам, ты меня от зоны отмазал год назад… я добро помню. И тебе добра желаю.
— Да почему ты думаешь, что это я Настю?… Объясни, старый.
— Вспомни, Саша, какой ты вчера ко мне пришел. Вспомни. Ты весь стремный был… Что у тебя с той бабой — не мое дело. Упорол косяк — бывает. Всяко бывает. А сегодня зачем меня посылал? Маляву передать? Нет, Саша, ты меня посылал понюхать: зажмурилась бабенка или нет?
Старый вор говорил горячо, откровенно. И Зверев оценил, понял, что Косарь искренен. Для человека, который двадцать лет зону топтал, это редкость… означает высшую степень доверия. Даже сочувствия.
— Извини, — сказал Сашка. — Извини. Но это не я!
Он отпустил старика. В ногах была слабость, пульсировала кровь в висках. Косарь сел на табуретку, протянул бутылку. Зверев благодарно кивнул.
Неведенье относительно Настиной судьбы продолжалось более суток. Вопросы: кто напал на Настю? Почему? — были на втором плане. Как опер, Зверев, разумеется, задавал их себе. Но главным все-таки было другое: что с Настей? Где она? Кошмар неведения продолжался более суток.
Зверев обзванивал питерские больницы. Без толку. Везде ему отвечали, что Тихорецкая Анастасия Михайловна не поступала.